– Они никогда не оставляют своих павших на месте битвы, – с нескрываемым уважением проговорил консул. – Они выскребают даже землю, на которую пролилась кровь, и увозят с собой.
– Так что же от них осталось? – чуть было не вскричал Варий.
– Варвары захватили и разрушили крепость.
– А гарнизон?...
Варий когда-то приблизил Эмилия за его смелость и способность говорить ему горькую правду.
– Легат сообщил, что гарнизон погиб. На лицах убитых почему-то отразился ужас.
Последние слова консула еще более согрели императора, но это был боевой жар старого всадника.
– Если ты полагаешь, варвары ушли на северный правый берег, зачем же легат ведет легионы на юг, в сторону Галлии?
У Эмилия и на это был ответ.
– Действия варваров обманчивы и потому непредсказуемы, но Анпил знаком с их тактикой. Чаще всего их ватаги появляются внезапно и там, откуда их не ждут.
Его спокойное суждение, ранее по достоинству оцениваемое императором, сейчас вдруг вызвало неприязнь к консулу. Тот тайный, порочный рубец в сознании, особенно чуткий к опасности и обладающий животным чувством самосохранения, склонял его повиноваться мнению Эмилия, однако воля императора взбунтовалась.
– Я не верю ни легату, ни тебе! – Дым из курильницы прижало к ковровому полу шатра. – И не стану разгадывать замыслы дикого варвара. Я буду диктовать правила войны по ромейским законам. Не он, а я навяжу ему сражение там, где посчитаю нужным.
Консул прочно замолчал, а философ торопливо записывал на пергаменте каждое слово императора.
– Поэтому легату не следует гоняться за варварами, а выстроить легионы в боевые порядки там, где я принимал парад, – продолжал Варий. – Пусть этот дикарь, коего вы от страха называете атлантом, сам придет сюда, а я буду руководить ходом битвы из своего шатра. А корабли расставить в устье Рейна так, чтобы можно было запереть в реке их летучие суда, когда они подойдут на выручку.
Эмилий в тот же час удалился, и через минуту лошади за шатром взбили копытами, унося гонцов с приказом.
– Почему воины гарнизона погибали с ужасом на лице? – неожиданно спросил Варий, отняв перо у пантифика. – Что могло привести храбрых и отважных ромеев в такое непотребное состояние?
– Да, они владели всеми достоинствами воинов, – озабоченно промолвил философ. – Но не имели истинной веры в господа. Их обуял страх перед лицом смерти, а любящий бога Мармана вступает в его мир с радостной улыбкой.
Пожалуй, впервые за многие годы Варий ощутил недовольство ответом первосвященника.
– Так ступай и скажи это господу! – Он бросил перо на пол. – И пусть он вселит веру в моих воинов. Такую же, как вселил в тебя!
Марк услышал раздражение в голосе императора, но никак не выдал своих чувств.
– Я буду молиться, август. Но я раб божий, а если помолишься ты, божественный, то будешь услышан.
Оставшись в одиночестве, император долго сидел, завернувшись с головой в одеяло, но уже не для того, чтобы согреться; прежде чем обратиться к богу, он пытался отрешиться от мира и от себя, чтобы сосредоточить мысль только на молитве. Однако время близилось к полуночи, а он еще помнил, что он – император и сейчас находится в походном шатре на холодном берегу Рейна, а чтобы быть услышанным на небесах, следовало забыть все земное, в том числе свой высочайший сан.
Так и не справившись с собой, он велел принести ему Эсфирь, и когда двое слуг поставили золотую клетку посередине шатра, сам сдернул покрывало и открыл дверцу. Обнаженная наложница сидела на подушке под прозрачной пеленой, но даже тусклый, мигающий свет не смог скрыть изуродованной старостью плоти. Однако именно это и нужно было императору, ибо красота еще прочнее связала бы его с земным.
Он достал Эсфирь из клетки, положил рядом с собой на ложе, и преодолевая отвращение, стал рассматривать обрюзгшее, сморщенное тело, касаясь его сакральных частей. А она, прекрасно знающая свое ремесло и точно угадывающая, что сейчас нужно императору, протянула костлявую руку, накрыла его солнечное сплетение, после чего слегка выгнулась и из ее впалого приоткрытого рта, из напряженных ноздрей донесся едва уловимый, возбуждающий храп.
И земной, давящий мир вместе с разумом и земными же чувствами отлетел прочь.
Уже через минуту император откинулся на подушки и ощутил первый толчок подступающего блаженства молчаливой молитвы, бессловесного диалога с богом.
Ничто, даже неограниченная власть над великой мировой империей с десятками заморских провинций, сотнями подданных или зависимых стран и миллионами граждан, не вздымала до того высочайшего чувства единения с всевышним, что он испытывал, непосредственно управляя даже небольшим войском на поле битвы. И такое единение происходило не в тот час, когда сшибаются две стены, проникая друг в друга и вскипая кроваво-красной пеной, а в момент его предощущения, когда он сам становился богом и простым движением жезла мог сократить миг между жизнью и смертью, или, напротив, растянуть его по времени, вкушать из мощного освежающего потока или жадно и рачительно пить по капле, как путник в безводной пустыне. Что великое, несущее пресыщение, что малое, еще более разжигающее жажду, одинаково взращивало его до размеров колосса; он слышал и чувствовал, как трещит и увеличивается плоть, раздаваясь вширь и поднимаясь вверх настолько, что замирал дух и взор, брошенный вниз, кружил голову.
И нельзя было подняться ни выше, ни ниже, а только до точки, угаданной тонким чутьем опытного ратника, дабы не потерять равновесия, и уже оттуда, уподобясь горному обвалу, свергнуться на противника, вложив в первый удар всю силу и мощь.